• Приглашаем посетить наш сайт
    Писемский (pisemskiy.lit-info.ru)
  • Чётки

    ЧЁТКИ

    I

    Я всегда предпочитал прямые и ломаные линии городских улиц извиву и кружениям полевого просёлка. Даже пригородное подобие природы, с вялыми пыльными травами у обочин шоссе, с тонкостволыми чахлыми рощицами в дюжину берёзок, с лесом, где деревья вперемежку с пнями, а на лопастях папоротника налипь рваной бумаги, -- пугает меня. Природа огромна, я -- мал: ей со мною неинтересно. Мне с нею -- тоже. В городе, среди придуманных нами площадей, кирпичных вертикалей, чугунных и каменных оград, -- я, придумыватель мыслей и книг, кажусь себе как-то значительнее и нужнее, а здесь, в поле, подставленном под небо, я, тщетно пытающийся исшагать простор, затерянный и крохотный, кажусь себе осмеянным и обиженным. На природу с квадрата холста, из тисков рамы, с подклеенным снизу номерком, я ещё, скрепя сердце, согласен: тут я смотрю её. А там, в поле, небом прикрытом, она смотрит меня, вернее сквозь меня, в какие-то свои вечные дали, мне, тленному, с жизнью длиною в миг, чужие и невнятные.

    И в тот день (было прозрачное сентябрьское предвечерне) я вышел за шлагбаум не так, не просто, не прогулки ради, а за делом: мне нужно было одолжить у небополя на час-два чувство малости и затерянности. Одно место во второй главе моей работы, требующее именно этой эмоции, никак не давалось среди стен. Делать было нечего.

    Я прошёл уже около версты от заставы. Глаз, привыкший кружить путаницами улиц и стен, ёрзать среди пестрот, втянувшийся в дробность и разорванность городского восприятия, тщетно искал деталей и мельков: зелень -- синь, небо -- земля -- и всё. Поэтому понятна радость глаза, когда удалось-таки ему, обежав горизонт, сыскать в просторах поля -- мелочь: человека. Человек возник как-то сразу и нежданно близко: он стоял в мятой траве, у края дороги, сосредоточенно шаря палкой по земле. Палка терпеливо перебирала и пригинала к земле травинку за травинкой. Человек (он был очень стар), наклонив и без того сутулую спину к земле, очевидно, искал что-то, оброненное в травы: свисшие с его носа очки недовольно круглились.

    Поравнявшись со стариком, я коснулся шляпы.

    -- Не помочь ли вам?

    Старик не отвечал и ещё ниже пригнулся к травам, -- и вдруг круглые стёкла очков, мелькнув чёрной оправой, прыгнули в траву. Старик растерянно ловил воздух руками, с таким видом, как если б вместе со стеклами уронил в траву и глаза. Быстро нагнувшись, я поднял за тонкий стальной заушник очки:

    -- Вот видите, не надо брезгать помощью. Скажите, что вы потеряли?

    Старик долго протирал пыльные стекла:

    -- Тут... в траве -- la*.

    -- Что?

    -- Ну да, я уронил -- ля-диез: с первой приписной линейки.

    И он опять принялся шарить в траве. Изумлённый, следя за движениями палки, я заметил: в зелёной путанице травинок что-то вдруг сверкнуло пучком стеклистых искр: протянув руку к искрам, я держал легко мною выпутанный из трав, крохотный гранёный пузырёк: на прозрачной грани -- бумажный билетик; на билетике пометка -- "la*3", из третьей октавы. Срок заклада -- 1 авг.** г." -- и ещё что-то -- но я не успел дочитать: костлявые пальцы жадно потянулись к находке, стёкла очков к стеклу сосудца:

    -- Ну да, она. Конечно. Благодарю вас.

    На костистом плече старика висела серая дорожная сума: приоткрыв её, он бросил внутрь сумы пузырёк и, медленно ступая, продолжал свой путь. Я шёл рядом, не отставая. Мимо, по колеям, растревожив пыль, прокатила телега.

    -- Мне всё-таки хотелось бы знать, почему вы говорили о каком-то ля-диез. Ведь в траве был просто пузырёк: пустой пузырёк.

    Старик, не отвечая, сунул руку в суму, и в пальцах его опять просверкал гранёный сосудец: придерживая его левой рукой за донце, правой он осторожно повернул притёртую пробочку и, чуть улыбаясь, поднёс его к моему уху: грустная серебристо-звенящая нота высокого юного женского голоса прозвучала из-за стеклянной грани: пленённая, будто вырванная из чьего-то голоса нота -- длилась и длилась -- исходя в тоске по разлученному с ней голосу и бессильно стучась серебром дрожи в стенки стеклянной тюрьмы.

    В вибрации пленённого звука было что-то странно знакомое: вдруг вспыхнули рампные огни, закачались в чёрном провале оркестра, -- вверх-вниз-вверх -- острые асики смычков, ведомые чистым сопрано. Кто? Отвечая, из сумерек памяти просинели аршинные буквы афиш: "Клара Рид, -- вскрикнул я, изумленный, -- это её la*!"

    Старик осклабился:

    -- Да. И в случае просрочки... Пусть композиторы пишут ей партии без la*: они это умеют.

    И пузырёк, сверкнув гранями, опять исчез. Старик осторожно затягивал ремни.

    -- Это жестоко, -- пробормотал я.

    -- Вы находите. Гм... Тут у меня в суме -- всего лишь нота, так -- один из двадцати семи полутонов, одна двадцать седьмая голоса. И мне говорят: жестоко. Ну а вы, существа из-под крыш, разве вы не обеззвучили небесные сферы, не онемили ангелов и не отняли песен у просторов; вы опутали музыку струнами, придавили её потолком, вырвали у неё язык: это не жестоко?..

    Он любовно провёл рукой по своему мешку:

    заклад для себя. О нет, -- полям возвращаю я отнятое у полей: ведь стоит повернуть пробочку и... Разве вы не слышите: поля молчат -- исполосованные колеями, затоптанные и изъезженные, оглушённые лязгами и грохотами ваших городов, -- поля стали немы. А встарь...

    С минуту мы шли молча среди пахучих имбирей, зелёных прошв подорожника и пропыленных трав. Старик задержал шаг. Он, очевидно, устал -- дыхание было часто и трудно. Взглянул на меня:

    -- А вы мыслью всё ещё в пузырьке.

    -- Нет, думаю о вас: кто вы?

    -- Я -- человек, которого встречают в полях. Только в полях. И встреченный мною должен ответить: чего он ищет в них?

    Глаза старика были властны, как и слова.

    Я ответил:

    -- В поля меня послали книжные поля: я здесь по их воле. Видите ли, как бы сказать... Перу моему, не мне, ему, нужны слова, слова малости и затерянности: там, в городе, их никак и нигде не достать. У наших письменных столов слово "я" переросло горы: упёрлось гнутыми ножками в землю, в чернильную петлю вкруг звёзд, -- мне же нужны сейчас, так, на час-два, слова самоумаления, затерянности в просторах. И вот я пришёл...

    -- Так, так, понимаю, -- старик раздумчиво пожевал губами. -- Может быть, будет неблагодарно отдарить вас за помощь в розысках затерянностью. Но если вы этого хотите... Странны, странны люди из-под крыш. Вы философ?

    -- Так, думальщик.

    -- Тогда... -- приостановившись, старик долго рылся рукой в дорожной суме, -- не подойдёт ли вам это?

    Края сумы, растянувшись, выпустили сжатую в щепоть руку; в щепоти, нанизавшись на длинную серебристого отлива нить, мерцали белые крупные бусины чёток.

    В этот миг солнце, перерезанное чертой горизонта, низко нагнувшись к земле, собирало свои последние оброненные лучи. По влажным вечерним травам скользили туман и сумерки, -- но всё же я рассмотрел: белые бусины на связанной узлом неточной нити были как-то необычно крупны.

    -- Странные чётки, -- изумился я, но старик уже заворачивал подарок в чёрный, матового ворса плат, вынутый им из той же сумы.

    Стянув плату концы, он передал узелок мне:

    -- Вот. -- Мы стояли украя оврага. По земле, вместе с туманами, стлался низким гулом дальний благовест. Старик обернулся лицом к оврагу: -- Вот здесь, обходя поля, я нашёл как-то труп: девочка, отроковица. Вкруг шеи -- синцы от пальцев: удавлена. В выдавившихся наружу глазах мне удалось увидеть крохотное, остеклелое изображение мучителя. Это, конечно, так, частный случай. Но думали ли вы, думальщик, что _все_ смерти насильственны: пуля в сердце, пальцы вкруг горла, каверны в лёгких, дряхлость, одеревенившая жилы, -- всё это разновидности насилия. Всё губит, всё отнимает жизнь, даже радость. Но максимум насилия -- когда убийца: _всё_. Как таковое. Я говорю о людях, заболевших... миром. Да, есть и такая болезнь. И не о ней ли сказал Сократ: "Философствовать значит -- умирать"? Впрочем, мой подарок, -- старик притронулся к узелку, -- объяснит без слов.

    И кивнув мне, он вдруг круто свернул в бездорожье; травы прошуршали у его ног; туман сомкнулся.

    Я знал, что в поле поблизости нет жилья. Куда ушёл странный старик и кто он, являющийся в полях? Разгадка, завязанная в чёрный плат, была у меня в руках. Я быстро направился к городу.

    II

    Придвинув ближе ламповую розетку, я развязал узел: чёрный плат развернулся; на матовом ворсе его белели крупные, тесно сдвинутые бусины.

    "Странные чётки". Я перерезал нить: две-три крайних бусины покатились по столу. Я взял одну из них в пальцы: из руки, прямо на меня, глядел остеклившийся, с полуслипшимся белым зрачком глаз. Я с отвращением и страхом отодвинулся от стола: не может быть. Нет, правда: передо мной, на чёрном плате, змеевидным изгибом протянулась нить; на нити, нанизавшись на неё прорезями узких зрачков, лежали чередой -- глядя друг в друга -- глаза мертвецов.

    Долго я не знал, что мне предпринять. Вспоминались последние слова человека, встреченного в полях.

    Наконец, я решился. Где-то в шкапу среди математических и физических приборов, отыскался офтальмоскоп.

    Я снизил, не без чувства брезгливости, одну из склизких глаз-бусин и придвинул к зеркальцу офтальмоскопа. Сначала мне ничего не удалось рассмотреть сквозь чёрную щель омертвевшего зрачка. Но я не выпускал его из поля зрения: исподволь прорезь зрачка стала расширяться, какие-то контуры и пятна проступили и замаячили на вгибе сетчатки: потом слились в одно. Я тронул винт офтальмоскопа, отыскивая зеркальцем наилучший уклон луча, и понемногу как бы вдвигаясь живым глазом вглубь мёртвого, я увидел: навстречу мне стлались стеклисто-мертвенные пустые просторы. Ни блика, ни черты, ни даже точки. Безвидие. И вместе с тем -- такое напряжение, такая наполненность, что жгло мозг и глаз.

    "Странно, -- подумал я, на минуту зажмурившись, -- ведь сетчатка, даже и мёртвая, должна же давать отражения".

    Я взял со стола блестящую крышку чернильницы и приблизил её к сломанному лучу прибора: ничто не изменилось, ничто не возникло в царстве бездвижия, остеклело глядевшем в меня из мёртвого пустого зрачка: вещи были над ним безвластны.

    к столу и механически овладел первым попавшим в пальцы предметом.

    Теперь, лишь только предмет вошёл в луч прибора, в поле зрения смутно завозникало: сквозь стеклистые просторы разворачивалась серая дорога. На дороге -- щит черепахи: четыре коротких перепончатых лапы медленно волокут щит. Позади, на расстоянии шага, обнажённый воин, с щитом у левого локтя, плечами, наклоненными бегом: мускулы бегуна наузлены, дыхание разводит и сводит сосцы. Быстрыми прыжками бросает он тело вперёд, в обгон черепахи. Та не торопится: четыре перепончатых лапы сонно ворошатся под щитом. Воин напряг последние силы, он учащает бег, -- но щит черепахи всё впереди. Минута, другая: ничто не меняется. Разгневанный воин, тяжко и прерывисто дыша, обрывает бег. За спиной его -- колчан и лук: стремительно оттянув тетиву, он целит в черепашье тело (оно в трёх футах от острия) -- стрела прянула в воздух: древко её дрожит от быстроты лёта, перья прижаты воздушным током, но меж черепашьим щитом и стрелой -- всё те же три фута. И воин снова начинает бег.

    Я с трудом оторвался от видения. Недоумевал: что могло нарушить покой безвещья. Взглянул. У меня -- прямо против придвинутого к офтальмоскопу глаза -- белел другой глаз. Тогда я понял: шаря по столу, я взял другой экземпляр из коллекции старика; и второй глаз, отразившись сетчаткой на сетчатке, наложил своё видение поверх видения первого.

    Я взял их оба и осторожно нанизал прорезями зрачков на свободный конец нити: "Спите, элеаты".

    Было ясно: передо мною, на чёрном плате, нанизанные на чёточную нить, лежали глаза умерших метафизиков.

    Волнение овладело мною. Толчком ладони я распахнул окно: и оттуда тоже -- из чёрных надземных полей -- глядели тысячи пристальных глаз.

    Ближе к ним, -- ну хоть на три фута; размотав шнур лампы, я придвинулся с офтальмоскопом в руках к подоконнику: на очереди был третий. Теперь я повернул зеркальце так, чтобы спутать короткие жёлтые лучи лампы с длинными лучами звёзд.

    Глаз к глазу: и тотчас же ударило ярким сине-белым светом; половицы выдернулись из-под ног, роняя меня в бездну. В ужасе, не успев даже вскрикнуть, я лишь стиснул веки, но, странно, спина -- к спинке стула, подошвы -- крепко к полу. Преодолевая испуг, я осторожно полуоткрыл глаза: у самых ресниц, спутав синие, белые, изумрудные лучи, сияли огромные во всё небо рассиявшиеся пожары. Вначале -- только они; но, понемногу привыкая к слепящему удару света, протискиваясь взглядом сквозь плетение лучей, я стал различать: где-то издалека полз навстречу моему глазу слабый жёлтый луч; луч был вдет в крохотный квадрат; на квадрате -- маленькое, в точку ростом, тельце; я, щуря глаза, шевельнулся, стараясь лучше перципировать затерянную точку; шевельнулось и тельце. Все ещё пробуя всмотреться, я поднял руку, защищая глаз от боковых тусклящих видение лучей; и из тельца тоже выдернулось коротенькое щупальце, пытаясь прикрыть его. Тогда я понял: передо мной был мир _обратной перспективы_, мир, в котором мнящееся малым и дальним -- огромно и близко, а близкое и большое съёживается, малеет и уползает вдаль. И раньше, в снах, в предчувствиях, я знал об этом мире. Теперь я его видел; опрокинутая перспектива звала меня: войти в неё и вступить на кору далёких иноорбитных планет, жить неопалённым внутри её солнц, отодвинутых прямыми, перспективами _этого_ нашего мира за чёрные пустоты межпланетья. Я знал, обратная перспектива грозит смертями: бездна, в полушаге от путника, кажется ему далёкой и недостижимой. Но погибать в ней легко: ведь тело и самое "я" там; в обратном мире, мнится далёким, чужим и ненужным.

    Я резко отодвинул от себя офтальмоскоп: снова квадрат окна пошёл на меня, луч лампы подобрался к глазу, а звёздные пожары, вобрав в себя планы, сжались в крохотные синие точки и прянули в чёрное небо.

    "Да, старик сдержал слово. Продолжим опыт".

    Но когда, снизав четвёртый глаз с нити, я попробовал ввести его в луч аппарата, глаз вдруг резко отдёрнулся зрачком от света. Думая, что глазное яблоко просто скользит в пальцах, я вставил в металлический зажим и отыскал лучом офтальмоскопа отверстие его зрачка. Но глаз, продолжая противиться, тотчас же плотно стиснул свой зрачок.

    "Ага, вот ты как".

    Приблизив пинцет, я попробовал протолкнуть его острием в прорезь зрачка: но глаз, отчаянно водя радужным ободком, смыкал края. Похоже было, будто он, отталкивая луч, пинцет, руку, защищает, из последних сил, какой-то мир, таимый им в себе для себя.

    "Ты в моих руках, -- подумал я, прикручивая винт зажима. -- Один удар лезвия -- и твоё будет моим".

    В шкапу я нашёл скальпель: подведя лезвие к схваченному в стальные тиски глазу, я собирался вонзить сталь: глаз метафизика не дрогнул: не разжимая зрачка, не отдавая мира, он ждал удара. Вдруг скальпель зазвенел об пол. Чьи-то тонкие пальцы втиснулись мне в горло, и новый мир, _мой мир_, разрывая зрачки, острыми скальпелями врезаясь в мозг, входил в меня. Слёзы текли навстречу вселяющейся вселенной, встречаясь с ней у выгиба ресниц.

    взял в пальцы и вдруг -- губами к склизкому холодку его обволакивающей ткани.

    -- Теперь пусть меняются дни и меняется в днях: то, что вошло в мой глаз, не знает смен: остеклено, врезано, на веки веков, как и в них.

    Я прижал голову к чёрному плату, я близил свои ещё живые глаза к мёртвым глазам метафизиков, тихим кругом сомкнувшихся вокруг меня: милые, милые, вот и я мёртв, как вы, вот и я непреодолимо жив, как вы.

    Но надо было кончать. Подняв голову, я собрал глаза и отдал их нити. Нить стянул узлом.

    Я, вероятно, очень устал. Нервная реакция резко повернула колки, и не помню, где кончилась явь и начался сон. Именно теперь, когда подарок старика, приняв свой первоначальный вид, свисал чередой бусин с моих пальцев, одна чрезвычайно простая мысль напомнила, наконец, о себе: зачем старику понадобилось _подобие чёток_. Ведь, если костяшки на стержне для отсчёта цифр, бусины на нити для отсчёта молитв.

    же глаз, зажатый в моих пальцах, стягиваясь и каменея, скользнул из фаланг и по нити вниз, я продолжал механический круговорот слов -- и с каждым "аминем", ещё один глаз, твердея и стягиваясь, каменной бусиной опадал долу. Однообразие поворотов окончательно спутало мне мысли, веки слиплись, чётки выскользнули из рук: короткий тихий стук, стук камня о дерево -- был последним восприятием, дошедшим до затмеваемого сном сознания.

    * * * * *

    Теперь я веду жизнь сидня. Незачем ходить в поля за просторами: просторы всюду -- вкруг меня и во мне. Каждая пылинка значительна, как солнце. Раньше всё, что за окном, казалось мне дешёвой картинкой, подклеенной к стеклу снаружи. Теперь вечерами я распахиваю створы прямо в звёзды и в мысль: нужны были века, чтобы понять эти крохотные пятнышки. Помыслить их как миры. Но понять -- мало. Надо увидеть.

    Я редко переступаю теперь мой порог. Спустившись вниз, я,пройдя десяток домов, сворачиваю обычно в узкий кривой переулок: по обе стороны сломанной линии переулка, выводящего к серому овалу ворот и жёлтым крестам монастыря, справа и слева -- деревянные лавчонки и рундуки; всюду на перекладинах, скошенных подставках, крючьях -- образки, кресты, крестики, цветные лампадки и чётки -- чётки -- чётки. Чёток много: они висят гроздьями, нанизавшись на нити, мерцая опаловыми, красными, чёрными -- из коралла, палисандра, перламутра и агата -- бусинами. Ветер тихо качает на крючьях их ленивые извивы пронизей. Иногда я подхожу к чёточным вязанкам, рассматриваю, осторожно касаюсь их: да, да, точь-в-точь, как мои. Стоит закрыть глаза, и мнится: вот орбиты, приварившиеся ссученными гнилыми нитями, покорно давшие связать себя узлом и обмотать вкруг жалких крючьев, -- покинув плен, разворачивают свои эллипсы, и вот коралловые бусины, рассиявшись кровавыми солнцами, возносятся на дальние зениты. Чёрные агатовые камешки разбухают в чёрные планеты, скользящие по длинным-длинным чёточным нитям -- от звёзд к звёздам.

    Открываю глаза, и снова: рундуки, на рундуках крючья, на крючьях гроздья алых, белых и чёрных чёток. Но я не верю глазу: ведь лжёт же он о звёздах, показывая мне их, как крохотные изумрудины. Лжёт и сейчас.

    тумане, у чёрных ликов и жёлтых свеч -- простые бабы-крестьянки, и меж их иссера-коричневых, растрескавшихся пальцев всё те же покорные, давшие связать себя в узлы орбиты: на орбитах, толкаемые грязным ногтем, безлучные, закаменевшие, стиснутые в крохотные точки -- бессильные миры.

    1921

    Примечания

    Публикуется по изданию: Кржижановский С. Д. Сказки для вундеркиндов: повести, рассказы. -- М.: Советский писатель, 1991. -- Стр. 168-177.

    Рассказ "Чётки" был включён автором в неопубликованный сборник "Сказки для вундеркиндов".

    Раздел сайта: